Я не знаю, где и когда умру на этот раз, но знаю, где и когда умирал я в последний раз перед тем, как родиться в 1906 году для жизни в России. Конечно, это знание не имеет общего значения и может интересовать только тех, кто способен отнестись с доверием к моим свидетельствам и кто чувствует при том кармическую связь с моей судьбой. Но моё знание некоторых этапов пути между предпоследним моим существованием и текущим, по своему объективному интересу, шире, я могу и должен рассказать о самом существенном из того, что мне удалось постепенно припомнить. Впрочем, лучше сказать не «мне удалось», а «мне помогли припомнить».
Я встречал иногда людей, обладавших вот такой приоткрытостью глубинной памяти, но ни один из них не решался говорить об этом почти ни с кем; о попытках же запечатлеть эти воспоминания в письменной форме ни у кого не возникало даже смутного помысла. Виной тому была уверенность, что подобные признания могут вызвать только насмешку, и естественная душевная стыдливость, восстающая против вынесения на суд чужих и чуждых людей того, что интимно, неприкосновенно и в то же время недоказуемо. Очень долгое время так смотрел на дело и я, да и теперь предпринимаю подобную попытку без малейшей отрады. Но так как решительно всё, о чём я рассказываю в этой книге, имеет столь же бездоказательный источник, то я не вижу больше оснований молчать именно о прорывах глубинной памяти; надо было или не начинать книги совсем или, раз уже начав, говорить обо всем, вопреки боязни. К тому же меня укрепляет надежда на то, что читатели, не доверяющие мне, отсеялись уже после первых глав и следить дальше за моим изложением будут лишь люди, преднастроенные благожелательно.
Последняя смерть моя произошла около трёхсот лет назад в стране, возглавляющей другую, очень древнюю и мощную метакультуру. Всю теперешнюю жизнь, с самого детства, меня томит тоска по этой старой родине; быть может, так жгуча и глубока она потому, что я прожил в той стране не одну жизнь, а две, и притом очень насыщенные. Но, уходя из Энрофа триста лет назад, я впервые за весь мой путь по Шаданакару оказался свободным от необходимости искупляющих посмертных спусков в глубину тех слоёв, где страдальцы развязывают – иногда целыми веками, даже тысячелетиями, – кармические узлы, завязанные ими при жизни. Впервые я успел и смог развязать узлы ещё в Энрофе, долгими мучениями и горькими утратами оплатив совершённые в молодости срывы и ошибки. И в первый раз я умирал с лёгкой душой, хотя по религиозным воззрениям той страны должен был бы ожидать воистину страшного посмертия. Но я уже знал, что исключением из касты и сорокалетней жизнью среди париев я искупил всё. Смерть была легка и полна надежды.
То была вещая надежда: такая не обманывает. О первых часах, даже о нескольких днях моего нового бытия, мне до сих пор ничего не удалось вспомнить. Но зато я помню несколько местностей того нового слоя, в котором долгое время существовал вслед за тем.
Единый для всех метакультур, этот слой, однако, очень пёстр: в древней, тропической, огромной метакультуре, дважды обнимавшей мою земную жизнь, он был похож на её природу в Энрофе, но мягче – без крайностей её жестокости и великолепия, без неистовых тропических ливней и губительной сухости пустынь. Я помню, как белые башнеобразные облака необыкновенно мощных и торжественных форм стояли почти неподвижно над горизонтом, вздымаясь до середины неба: сменялись ночи и дни, а гигантские лучезарные башни всё стояли над землёй, едва меняя очертания. Но само небо было не синим и не голубым, но глубоко-зелёным. И солнце там было прекраснее, чем у нас: оно играло разными цветами, медлительно и плавно их сменяя, и теперь я не могу объяснить, почему эта окраска источника света не определяла окраски того, что им освещалось: ландшафт оставался почти одинаков, и преобладали в нём цвета зелёный, белый и золотой.
Там были реки и озёра; был океан, хотя увидеть его мне не довелось: раз или два я был только на побережье моря. Были горы, леса и открытые пространства, напоминавшие степь. Но растительность этих зон была почти прозрачна и так легка, какими бывают леса в северных странах Энрофа поздней весной, когда они только начинают одеваться лиственным покровом. Такими же облегчёнными, полупрозрачными казались там хребты гор и даже сама почва: как будто всё это было эфирною плотью тех стихий, чью физическую плоть мы так хорошо знаем в Энрофе.
Но ни птиц, ни рыб, ни животных не знал этот слой: люди оставались единственными его обитателями. Я говорю – люди, разумея под этим не таких, какими мы пребываем в Энрофе, но таких, какими делает нас посмертье в первом из миров Просветления. Наконец-то я мог убедиться, что утешение, которое мы черпаем из старых религий в мысли о встречах с близкими, – не легенда и не обман, – если только содеянное при жизни не увлекло нас в горестные слои искупления. Некоторые из близких встретили меня, и радость общения с ними сделалась содержанием целых периодов моей жизни в том слое. Он очень древен, когда-то в нём обитало ангельское прачеловечество, а зовётся он Олирной: это музыкальное слово кажется мне удачной находкой тех, кто дал ему имя. Общение с близкими не содержало никакой мути, горечи, мелких забот или непонимания, омрачающих его здесь: это было идеальное общение, отчасти при помощи речи, но больше в молчании, какое здесь бывает знакомо лишь при общении с немногими, с кем мы соединены особенно глубокой любовью, и в особенно глубокие минуты.
От забот о существовании, имевших в Энрофе столь необъятное значение, мы были совершенно освобождены. Потребность в жилье сводилась на нет мягкостью климата. Кажется, в Олирнах некоторых других метакультур это не совсем так, но в точности я этого не помню. Пищу доставляла прекрасная растительность, напитками служили родники и ручьи, обладавшие, как мне припоминается, различным вкусом. Одежда, вернее, то прекрасное, живое, туманно-светящееся, что мы пытаемся в Энрофе заменить изделиями из шерсти, шелка или льна, – вырабатывалась самим нашим телом: тем нашим эфирным телом, которого мы почти никогда не сознаём на себе здесь, но которое в посмертье становится столь же очевидным и кажется столь же главным, как для нас – физическое. И в мирах Просветления, и в Энрофе без него невозможна никакая жизнь.
И всё же первое время в Олирне для меня было отравлено тоской об оставшихся в Энрофе. Там остались дети и внуки, друзья и старушка-жена – то драгоценнейшее для меня существо, ради которого я нарушил закон касты и стал неприкасаемым. Прерыв связи с ними питал постоянную тревогу об их судьбе; скоро я научился видеть их смутные облики, блуждавшие по тернистым тропам Энрофа. А некоторое время спустя уже встречал свою жену такую же юную, какой она была когда-то, но более прекрасную: её путь в Энрофе завершится несколькими годами позже моего, и теперь радость нашей встречи не была омрачена ничем.
Один за другим раскрывались новые органы восприятия: не те органы зрения и слуха, которые в эфирном теле полностью совпадают с соответствующими органами тела физического, – нет! те органы зрения и слуха действовали с первых минут моего пребывания в Олирне, и именно через них я Олирну воспринимал; но то, что мы называем духовным зрением, духовным слухом и глубинной памятью; то, к раскрытию чего стремятся в Энрофе величайшие мудрецы; то, что раскрывается там лишь у единиц среди многих миллионов; то, что в Олирне раскрывается постепенно у каждого. Духовное зрение и слух преодолевают преграды между многими слоями; жизнь оставленных мною на земле я воспринимал именно ими – ещё неотчётливо, но всё же воспринимал.
Я наслаждался просветлённой природой – такой зрительной красоты я не видал в Энрофе никогда, – но странно: в этой природе мне не хватало чего-то, и скоро я понял, чего: многообразия жизни. С печалью я вспоминал пение и щебет птиц, жужжание насекомых, мелькание рыб, прекрасные формы и бессознательную мудрость высших животных. Только здесь мне уяснилось, как много значит для нас, для нашего общения с природой животный мир. Однако те, кто знал больше меня, вселяли надежду, что древняя, смутная мечта человечества о существовании слоёв, где животные предстают просветлёнными и высокоразумными, – не мечта, но предчувствие истины: такие слои есть, и со временем я буду вхож в них.
Позднее, совсем недавно, мне напомнили о некоторых зонах, которые имеются в Олирнах всех метакультур. Говорилось об областях, похожих на холмистые степи: там находятся некоторое время те, кто в Энрофе был слишком замкнут в личном, чьи кармические узлы развязаны, но душа слишком узка и тесна. Теперь, среди прозрачных, тихих холмов, под великолепным небом ничто не препятствует им восполнить этот ущерб, принимая в себя лучи и голоса космоса и раздвигая границы своего расширяющегося Я. Говорилось и о зонах Олирны, похожих на горные страны: там, в долинах, трудятся над собой те, кто смог уверовать – точнее, достоверно почувствовать потустороннее – уже только в посмертии. Они созерцают оттуда горные вершины, но не такими, какими видим их мы, а в духовной славе. Могущественные духи, господствующие там, льют в созерцающих струи своих сил. И способности души, парализованные неверием, раскрываются там, в дни и годы непосредственного лицезрения миогослойности вселенной и торжественного величия других миров. Но это я не помню сколько-нибудь отчётливо, быть может, потому, что я был там лишь гостем, а источник сведений об этом не внушает мне абсолютной уверенности, что сведения эти не упрощены ради их для меня понятности, следовательно, не искажены.
Кроме общения с людьми и наслаждения природой, время уходило на работу над своим телом: предстояло подготовить его к трансформе, ибо путь из Олирны в следующие, высшие миры лежит не через смерть, но через преображение. И я понял, что стихи Евангелия, повествующие о вознесении Иисуса Христа, намекают на нечто схожее. Воскресение из мёртвых изменило природу Его физического тела, и при вознесении из Олирны оно преобразилось вторично вместе с эфирным. Мне, как и всем остальным, предстояло преображение лишь эфирного тела; преображение, подобное тому, которое некогда видели апостолы своим зрением, проникавшим в Олирну, но ещё не достигавшим миров, лежащих выше. Как иначе могли бы выразить евангелисты переход Спасителя из Олирны туда, как только назвав это событие Его вознесением на небо? И я, воспитанный в строгом брахманизме, начал понимать, какой странной для меня, бездонной правдой полон христианский миф.
И образ великого предателя, дотоле принимавшийся мною лишь как легенда, стал для меня реальностью: я узнал, что здесь, среди морей Олирны, в глубоком уединении, на пустынном острове находится теперь он. Свыше шестнадцати веков длился его путь сквозь страдалища. Низвергнутый грузом кармы, неповторимой по своей тяжести, в глубочайшее из них, ни раньше, ни позже не видавшее у себя ни одного человека, он был поднят оттуда Тем, Кого предал на земле, но лишь после того, как Преданный достиг в своём посмертии такой неимоверной духовной силы, которая для этого нужна и которой не достигал ранее никто в Шаданакаре. Поднимаемый силами Света вверх и вверх по ступеням чистилищ, искупивший своё предательство достиг, наконец, Олирны. Ещё не общаясь с её обитателями, он подготавливается на острове к дальнейшему восхождению. Этот остров я видел издалека: он суров, внутри него – нагромождение странных скал, вершины которых все наклонены в одну сторону. Вершины – острые, цвет скал – очень тёмный, местами чёрный. Но самого Иуду не видит в Олирне никто: видят по ночам только зарево его молитв над островом. В грядущем, когда в Энрофе наступит царство того, кого принято называть антихристом, Иуда, приняв из рук Преданного великую миссию, родится на земле вновь и, исполнив её, примет мученическую кончину от руки князя Тьмы.
Но объяснить, какими именно усилиями была достигнута моя собственная трансформа и что, собственно, совершалось в ту минуту с моим телом, я бы не мог. Теперь я припомнить в силах только то, что стало тогда перед моими глазами: множество людей, может быть, сотни, пришедшие проводить меня в высокий путь. Достижение трансформы кем-либо из живущих в Олирне всегда бывает радостью и для других; событие это окружается торжественным, светлым и счастливым настроением. Очевидно, событие происходило днём, на возвышении вроде холма и, как всё в индийской Олирне, под открытым небом. Я помню, как ряды обращённых ко мне человеческих лиц стали мало-помалу делаться туманнее и как бы несколько удаляться в пространстве; вернее, по-видимому, я сам удалялся от них, приподнимаясь над землёю. Вдали, на горизонте, я видел до сих пор полупрозрачный, будто сложенный из хризолита, горный кряж, вдруг я заметил, что горы начинают излучать удивительное свечение. Трепещущие радуги перекинулись, скрещиваясь, по небосклону, в зените проступили дивные светила разных цветов, и великолепное солнце не могло затмить их. Я помню чувство захватывающей красоты, ни с чем не сравнимого восторга и изумления. Когда же взгляд мой опустился вниз, я увидел, что толпы провожавших больше нет, весь ландшафт преобразился совершенно, и понял, что миг моего перехода в высший слой уже миновал.
Я был предуведомлён, что в этом слое буду совсем недолго, ибо все проходящие его минуют в несколько часов, но в эти часы весь этот слой – название его Файр – будет охвачен ликованием обо мне, его достигшем. Это – великий праздник, уготованный каждой восходящей душе, – о, не человеческой только, но и душам других монад Шаданакара, поднимающимся по ступеням Просветления, даже – высшим животным. В известном смысле Файр – рубеж пути: после него ещё могут совершаться воплощения в Энрофе, но уже только с определённой миссией. Впоследствии не исключены падения, бунт, не исключена даже глубоко сознательная и тем более тяжкая измена Богу, но уже никогда не будет возможен слепой срыв, и на веки веков исключён из числа возможностей тот паралич духовного понимания, который в различные века Энрофа, проявляясь в психике живущих, менял свои разновидности, оттенки и названия, а в наш век преимущественно, хотя и не исчерпывающе, определяется как материализм.
Если искать в знакомых для всех явлениях хотя бы отдалённую аналогию тому, что видишь в Файре, нельзя остановиться ни на чём, кроме праздничной иллюминации. Надо ли при этом говорить, что самые великолепные из иллюминаций Энрофа сравнительно с Файром – не более чем несколько наших ламп в сравнении с созвездием Ориона.
Я видел множество существ в их вдвойне и втройне просветлённых обликах: они явились сюда из более высоких слоёв, движимые чувством сорадования. Чувство сорадования свойственно просветлённым в несравненно большей мере и силе, чем нам; каждая душа, достигшая Файра, порождает это ликующее чувство у миллионов тех, кто миновал его ранее. Как передать состояние, охватившее меня, когда я увидел сонмы просветлённых, ликующих оттого, что я, ничтожный я, достиг этого мира? – Не благодарность, не радостное смущение, даже не потрясение, – скорее оно было похоже на то блаженное волнение, когда смертные в Энрофе предаются неудержимым и беззвучным слезам.
Минут и форм перехода в следующий слой я не помню. Потрясающее переживание Файра вызвало глубокое изнеможение и как бы размягчение всех тканей души. И всё, что я могу теперь восстановить из пережитого на следующей стадии подъёма, сводится к одному состоянию, но длившемуся очень долго, может быть, целые годы.
Лучезарный покой. Разве не противоречивое, казалось бы, словосочетание? С обилием света у нас связывается представление о деятельности, а не об отдыхе, о движении, а не о покое. Но это – у нас, в Энрофе. Не везде это так. Да и самоё слово «лучезарный» не так точно, как хотелось бы. Потому что сияние Нэртиса лучезарно и в то же время невыразимо мягко; в нём сочетается чарующая нежность наших ночей полнолуния с сияющей лёгкостью высоких весенних небес. Как будто убаюкиваемый чем-то, более нежным, чем тишайшая музыка, я растворялся в счастливой дремоте, чувствуя себя подобно ребёнку, после многих месяцев, полных обид, страданий и незаслуженной горечи, укачиваемому на материнских коленях. Женственная ласка была разлита во всём, даже в воздухе, но с особенной теплотой излучалась она от тех, кто окружал меня, словно ухаживая с неистощимой любовью за больным и усталым. То были взошедшие раньше меня в ещё более высокие слои и нисходящие оттуда в Нэртис к таким, как я, для творчества ласки, любви и счастья.
Нэртис – страна великого отдыха. Неприметно и неощутимо, безо всяких усилий с моей стороны, лишь в итоге труда моих друзей сердца, моё эфирное тело медленно изменилось здесь, становясь всё легче, пронизанное духом и послушнее моим желаниям. Таким, каким является наше тело в затомисах, небесных странах метакультур, оно становится именно в Нэртисе. И если бы меня мог увидать кто-нибудь из близких, оставшихся в Энрофе, он понял бы, что это – я, он уловил бы неизъяснимое сходство нового облика с тем, который был ему знаком, но был бы потрясён до глубины сердца нездешней светлотой преображённого.
Что сохранилось от прежнего? Черты лица? – Да, но теперь они светились вечной, неземной молодостью. – Органы тела? – Да, но на висках сияли как бы два нежно-голубых цветка – то были органы духовного слуха. Лоб казался украшенным волшебным блистающим камнем – органом духовного зрения. Орган глубинной памяти, помещающийся в мозгу, оставался невидим. Так же невидима была и перемена, совершавшаяся во внутренних органах тела, ибо всё, приспособленное раньше к задачам питания и размножения, было упразднено или в корне изменено, приспособленное к новым задачам. Питание сделалось похоже на акт дыхания, и пополнение жизненных сил совершалось за счёт усвоения светлого излучения стихиалей. Размножения же – как мы его понимаем – ни в одном из миров восходящего ряда нет. Там есть иное, и об этом я скажу, дойдя до главы о Небесной России.
По истечении долгого времени я стал ощущать всё прибывающее, радостное нарастание сил, как будто раскрывание таинственных и долгожданных крыльев. Не нужно понимать меня слишком буквально: речь не о появлении чего-нибудь, напоминающего крылья летающих существ Энрофа, но о раскрытии способности беспрепятственного движения во всех направлениях четырёхмерного пространства. Это было ещё только возможностью – неподвижность по-прежнему покоила меня, но возможность полёта превращалась из неопределённой мечты в очевидную, открывающуюся передо мной перспективу. От друзей моего сердца я узнают, что моё пребывание в Нэртисе подходит к концу. Мне казалось, что нечто, схожее с колыбелью, где я покоился, как бы медленно раскачивается вверх и вниз, и каждый взлёт казался выше предыдущего. Это движение порождало предвкушение ещё большего счастья, в которое я должен теперь войти. И я понял, что нахожусь уже в другом слое – в Готимне, последнем из миров сакуалы Просветления. То были как бы колоссальные цветы, размер которых не лишал их удивительной нежности, а между ними открывались бездонные выси и дали девяти цветов. О двух из них, лежащих за пределами нашего спектра, могу здесь только сказать, что впечатление, производимое одним из них, ближе всего к тому, которое оказывает на нас небесно-синий, а впечатление от другого отдалённо напоминает впечатление, которое здесь оказывает золотой.
Огромные цветы Готимны, составляющие целые леса, склоняются и выпрямляются, качаются и колышутся, звуча в непредставимых ритмах, и это их колыхание подобно тишайшей музыке, никогда не утомляющей и мирной, как шум земных лесов, но полной неисчерпаемого смысла, тёплой любви и участия к каждому из там живущих. С лёгкостью и спокойствием, недостижимыми ни для какого существа в Энрофе, мы двигались, как бы плывя в любом из четырёх направлений пространства между этими напевающими цветами, или медлили, беседуя с ними, потому что их язык стал нам понятен, а они понимали наш. Здесь, на небесно-синих полянах или подле огромных, тихо мерцающих золотых лепестков, нас посещали те, кто сходит в Готимну из затомисов, чтобы подготовить нас, младших братьев, к следующим этапам пути.
Садом Высоких Судеб называется Готимна, оттого что здесь предопределяются надолго судьбы душ. Передо мной представало распутье: оно является всякому, взошедшему в этот слой. Выбранного здесь нельзя уже было бы изменить долгие столетия ни в одном из многих миров, здесь предызбираемых. Я мог свободно выбрать одно из двух: либо подъём в Небесную Индию, конец навсегда пути перевоплощений, замену его путём восходящих преображений по иноматериальным слоям; либо ещё одно, может быть и несколько, существований в Энрофе, но уже не как следствие неразвязанной кармы – она была развязана, – а как средство к осуществлению определённых, только мне поручаемых и мною свободно принимаемых задач. И хотя слово «миссия» на русском языке звучит книжно и лишено поэзии, я буду употреблять его и впредь для обозначения таких специальных заданий, поручаемых отдельной душе для осуществления в Энрофе. Тяжесть ответственности того, кто принял миссию, возрастает во много раз, так как миссия связана всегда не только с судьбой её носителя, но и с судьбою очень многих душ, судьбою и прижизненной, и посмертной, иногда же – с судьбой целых народов и всего человечества. Того, кто предаст свою миссию добровольно или вследствие слабости, ждёт возмездие и искупление в самых глубоких и страшных слоях. Это не значит, что для прошедшего сквозь сакуалу Просветления невозможны более на земле падения, измены, этические срывы. Невозможен только срыв слепой, основанный на незнании о бытии Бога; но дремлющее на дне души под лучами Нэртиса и Готимны может пробудиться во мраке ночей Энрофа и повлечь носителя миссии в сторону или вниз. Если эти падения не затронут существа его миссии, Провиденциальные силы поднимут его из любого провала, чтобы миссия всё-таки была осуществлена.
Передо мной открылась возможность спуска назад, уже в пределы другой метакультуры, мне до тех пор незнакомой и чуждой, ещё совсем молодой, но с огромным грядущим. Что-то тревожное, бурное, сумрачное излучалось от этого огромного, разнослойного массива, смутно воспринимавшегося мною издалека. Задание же, принятое мной, должно было иметь отношение к великой задаче, выходящей далеко за пределы этой метакультуры и долженствовавшей в далёком грядущем охватить мир. Уже тысячи душ подготавливались для участия в этой задаче.
И я выбрал именно эту возможность. Я теперь понимал, что мною взята на плечи такая ноша, сбросить которую невозбранно уже нельзя.
И из Готимны Индии я был перенесён в Готимну России: там должна была закончиться моя подготовка к исполнению миссии, свыше принятой моим Я. Но падения, акты бунта и измены возможны и после светлых жизней, потому что тогда может проснуться в душе спавшее при солнечном свете. Были такие падения и на моём пути уже после Готимны. Однако на это придётся бросить луч в некоторых других главах книги. Теперь же наступает время заговорить о затомисах, небесных странах метакультур.
Но если о сакуале Просветления я мог рассказывать как о пережитом на основании того, что удалось вспомнить, то о сакуале затомисов память может хранить лишь редкие, отрывочные образы, запечатлевшиеся гораздо позднее, во время моих трансфизических странствий, совершавшихся в состоянии сна отсюда, из Энрофа России. Эти смутные образы дополнялись другим, неоценимым источником познания – трансфизическими встречами и беседами. Автобиографический метод к изложению этого материала неприменим. И следующие главы будут, к сожалению, протокольны и сухи, подобно главе об исходной концепции.
|